Godless

Объявление

Крупный сюжетный виток, в котором может поучаствовать каждый!
Змей вытаскивает наушники из ушей, перепрыгивает через огороженный бордюром газон и мягко приземляется на ноги, чувствуя отдачу в зоне пяток от подошвы кроссовок. Она скручивает наушники быстро, и это для нее необычно: что Змей, что Санай Оуэнс обычно размеренные спокойные девушки, действующие плавно изящно. Не ходят, ползут. И никогда не торопятся. Но сейчас не та ситуация, в которой стоит медлить.

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Godless » real time » [15-16.07.18] Она разбивалась насмерть, но ей было все равно


[15-16.07.18] Она разбивалась насмерть, но ей было все равно

Сообщений 1 страница 6 из 6

1

[epi]ОНА РАЗБИВАЛАСЬ НА СМЕРТЬ, НО ЕЙ БЫЛО ВСЕ РАВНО 15-16.07.18
Aegir Snyaleig, Lewis Hamilton
http://forumfiles.ru/files/0019/a2/29/60419.png
https://vgif.ru/gifs/142/vgif-ru-17898.gif
Каждый сходит с ума по своему, но обряд так или иначе нужно довести до конца.[/epi]

+1

2

В нем что-то ломается — глухо и звонко, больно — больнее хребта или любой из хрупких — иллюзорных — костей, больнее раны с давно истёкшим сроком годности и заживания — старый как в мире гроза бог бил точно в цель.
А теперь Змей не знал, кто убил его вновь, куда целился и чего хотел.

Зов богини — сплошной резонанс, опять хруст, а может только шёпот — таким шёпотом можно вскрыть череп, острой иглой — в мягкое и податливое, преданное, слова сыпятся в него осколками, пылью, эхом — эхо множится на два, на три, на сотню — Змей слышит, Змей прекрасно слышит, что именно от него хотят, но не хочет знать — поднимает руку, обе руки — нет, опять только одну, левая порезанная слишком глубоко, до сухожилий, не шевельнуть.
Меньше всего он думает о том, как скоро она заживёт.
Есть раны пострашней — и когда кто-то окликает его, уходящего, почти убегающего прочь из клуба, ищет что-то в надтреснутом излома глаз и уточняет: «Больно»? — Змей кивает, согласно и до одури покорно, как внимая приговору.
Да, больно.
Жаль, что это вовсе не про руки.
Боль — ещё одна участь на срок, который никто не хочет знать.

В нем что-то ломается — а может только рвётся, ткань с рукавов — он наспех заматывает раны, больше прячет чем лечит — но тонкие нити не выдерживают, чернеют, плавятся, расползаются, опять обнажают — порез, второй, продольный и глубокий.
Чтобы наверняка.
Глаза у него змеиные — настоящие, родные, зрачок — как вставшая поперёк кость, как задушевный в горле вопль. Опять хочет спросить, за что. Опять — не успевает.
Змей помнит, что если ему и суждено разрушить мир, то только вслед за своим отцом. Иные, чужие и чуждые боги ему не указ — но.

Весь мир вокруг кажется предающим.

И он же — весь мир, на что хватает взгляда и последнего из вдохов — вокруг рушится за порогом Afterlife.
Рушится следом одурманенный от пролитой крови мальчик Эгир.
А потом зазвенят стекла и дрогнет земля — просто завопят разом вжатые и вдавленные люди-скелеты-конечности, вторит жалобный вой машин, сминаемых, обращаемых в сплошную плоскость — и только обрывом в секундном различии — водопад чего-то разбитого, стираемого в пыль под громадным чешуйчатым брюхом.
А потом Мировому Змею становится по-настоящему тесно — узкая человечья клеть просто не пускала его дальше положенного, а мир — маленький хрупкий мир оконных проемов и игрушечных деталек из сломанных рук — давил, обращал в сплошную прямую развёрнутых колец — он занимает собой почти всю улицу, несоразмерный неуклюжий — словно всего лишь слишком долго спал.
Словно ему всего лишь просто очень больно.
Чешуя на хребте становится острее, встаёт дыбом как драконий гребень, как змеиный страх, внизу — становится хрупкой и ломкой, ровно над впившимися остриями разрушенных машин, глупых человечьих конструкций, чернеет — но не ломается, не брызжет на дублинские улицы чёрная похожая на смолу кровь.
Ее у Змея слишком мало.

Он двигается вперёд в абсолютном безмолвии — он молчит, и молчит его след — то, что остаётся за хвостом, отдаёт тишиной, разрухой и кровью, случайным стоном.
Ему хочется, чтобы глупая богиня утихла точно так же. Глупая богиня молила его показаться на свет — и Змей выползает, Мировой Змей, Пояс Мидгарда, похоронивший по легендам старых северных богов в своей крови — чёрной и холодной как единственная достойная их могила.
Глупые боги, глупые, глупые — он не их игрушка, но, но, но.
Ударами ломается переставшее быть человеческим сердце.
Ему не хочется верить в то, что он слышит — но он двигается вперёд, прямо и неотступно — таран, не ломающий крепости. Ему достаточно одного сломанного себя.
Он не знает, бежит ли прочь или догоняет, прячется или идет предавать.

Сизый змеиный язык вываливается из пасти как требуха из рванной раны — там, где у мальчика-Эгира раньше были следы поцелуев, у Змея теперь кричит придавленная к земле женщина — он улыбается ей широко и распахнуто, роняет с языка густое и чернильное — она замолкаем и тоже улыбается ему заставшей обнаженной, самой искренней улыбкой — белой как сама смерть, лицо ей прожгло до самой кости.
Змей хочет, чтобы тот, кто сказал ему, что Ньярл обманул его — улыбался так же, когда упругие и тяжкие змеиные кольца будут ломать ему рёбра.
И сам Ньярл. Почему ночью у него не было такого лица.
И глупая богиня — она ведь шептала, шептала, что будет тоже рада ему.

И весь мир — весь мир вокруг, который он так старался если не полюбить, то хотя бы понять — но в одночасье ставший чуждым, и дело не в одной только кукольной несоразмерности — Змей запутался, не уверен, что все ещё слышит, что все ещё видит — глаза у него, янтарные, плавятся чёрной смолой — капают на землю.
Что-то опять начинает кричать, от боли. Он не уверен, что это не он.

В воздухе пахнет жжённой плотью. И совсем немного — сердцем.

Отредактировано Aegir Snyaleig (2018-08-09 09:15:29)

+1

3

Люцифер и сам ломается, нет, плевать ему на зов проклятой, плевать на то, что происходит вокруг, он смотрит в любимые невидящие глаза, которые теперь проводники, которые смотрят внутрь, которые больше не видят его и внутри все разрывается, от ужаса разрывается, от крови разрывается, от чужой боли.

И халат красный не скрывает того, как глубоки раны и кровь на руках, чужая кровь, не своя. Свою бы он отдал легче, со своей бы расстался не думая, себя бы не пощадил. Он не знает, что это, не знает, что дальше, он не видит ничего вокруг, только ее на коленях, белое на красном.

И рядом, белое на красном, Йорм, Йорм распоровший себя, отдавший себя на растерзание, Йорм, который сломался, который рухнул, который рассыпался. Люцифер видит осколки их всех, видит мозаикой, но никак не может собрать их воедино.

Он окликает его, окликает в последний момент, испугавшись, что змей истечет кровью, что забудет о себе, потеряет себя, в этом зове, в чужом безумии. Он зовет его снова и снова, хватая за тонкие руки, смешивая одну кровь с другой.

Что поделать, у Люца сегодня кровавый день.

- Пойдем, пойдем со мной. – Он зовет его, зовет голосом, зовет чем-то внутри, внушением, просьбой, мольбой. – Пойдем, я проведу тебя, проведу по земле.

Он видит, видит, как змею тесно, как неудобно в этом теле, как его зовет внутренний зверь, как они сливаются и глаза, прекрасные глаза становятся с вертикальным зрачком.

Люцифер держит его за руку, зовет за собой, бинтует подвернувшейся тряпкой, чьим-то шарфом, бинтует чужую руку и теперь по-черному растекается красное, и все это так контрастно красиво, и все еще разрозненными осколками крутится вокруг.

- Держи себя. Помни себя, ну пожалуйста. – Люцифер держит его за руки и руки его в крови, и шарф его в крови, и нет ничего, что не было бы в крови. И белое сегодня так красиво смешивается с красным, так красиво и так обреченно – жутко.

А потом и это заканчивается, он зовет его, зовет вернуться назад, вернуть то хрупкое и потерянное, что было в нем, вернуть и верить, верить в то, что хочется верить. Люцифер зовет, внушениями, желаниями, жаждой зовет обратно, но Змей уже на свободе, бешенный, рожденный тысячи лет назад, рождённый до того, как Люцифер пришел в этот мир, рожденный его уничтожить.

И глупая женщина ждет его. Зовет к себе, приманивает, как пчелку на патоку, как бычка на алтарь. Приманивает, глупая старая женщина. Люцифер взмывает вверх, над землей, над змеем, раскидывает свои крылья, распахивает, как объятия и ждет, ждет, когда он откликнется. Когда зов его достигнет Змея, когда он очнется, мальчик, который должен спать вечность и не просыпаться от чужих кошмаров никогда.

Он ждет, он не может больше взывать, он не может молить и руки его в крови, в крови тех, кто несоизмеримо дорог, в крови тех, кто не заслужил. Но черное на белом смотрелось красиво, контрастно, великолепно.

И этого больше нет. Картинка рассыпалась, осколки впились в глаза, больше ничего не было, но он ждал, ждал своего часа, ждал, когда его услышат, когда его вспомнят, когда он наберется сил, когда он сможет молить дальше.

- Вернись, это не та сторона, не те слова, не та спутница. – Люцифер говорил, он много чего говорил, для него слова значили все, он ими правил, управлял, просил, желал. Внушал.

Он ждал змея подле себя, ждал, потому что в его жажде обрести покой, в его жажде не любить этот мир, он узнавал сам себя, узнавал и взывал к этому.

+1

4

Самое человечье, что у него есть, что у него остаётся — это глаза, его глаза, вернее то, внутри — то, что плещется в стекле хрусталика, сплошной янтарь, державший его, заточенного и свёрнутого в рёбрах, как муху в смоле.
У неё слиплись крылья и затекли лапы, но она не перестала дышать.
Дышит и Змей — осознаёт себя по кускам, стеклом раскиданным следом, смятыми грудами металла и бетона, осознаёт себя по-настоящему, и это дико, ново — не как рождение, иначе, повтором спустя вечность.
Дежавю.
Ему тесно, безумно, бездумно — пространство узкой по змеиным меркам улицы обязывает ползти только вперёд, не даёт повернуть голову, сжимает его тисками-стенами, грозясь минутной клаустрофобией — достойный эквивалент векам заточения в людском теле, хрупком и несуразном даже по меркам тех, кто отобрал у богов монополию на смерть.

Не Морриган зовёт его, нет — в словах богини лишь тонкие иглы, она поёт мягко, но бьет точно в цель — бьет в тонкие прорези, по граням которых разошлась человечья оболочка, по которым раскололся мальчик с глазами старика — от вспоротых вен и до отнявшихся губ, которыми он больше не может давать ответов.
Больно? Больно? Больно?
Нет, совсем нет.
Сквозь раны только глядит Змей, переставая захлебываться от пролитой крови, истинный и живой, и скалит зубы — улыбаться он больше не может.

Ситуация достойна только оскала.

Он помнит, что сначала ему стало холодно. А потом он стал самим собой.
Холоднее было лишь тогда, когда он впервые ступил на землю, оставляя за собой босой мальчишеский след на каменном, чистом от снега, но невыносимо холодном берегу.
Под его стопами хрустели камни. Под брюхом жалобно стираются в паль стекла машин. След крови прям и прав как его участь.
Цикл завершился.

Мировой Змей не может иначе.

Он останавливается только на тупике, что-то загораживает путь, люди, глупые маленькие люди строят баррикады перед кем-то, до кого Змею нет дела, как не было дело веками, маленькие люди воюют между собой, сцепляют руки и сыпят свинцом, люди сходят с ума, хрупкие как роса — эхо капель следом, где уже не понять, где черно, где красно.
Где — на руках падшего.
Он не сразу понимает, откуда слышит голос — на слуху? или в ставшем слишком вместительным черепом? — нет, там только тишина, умолкнувший и и отзвеневший даже повторным отзвуком зов, а Змей слишком хорошо знает это чувство.

Тишина. И хлопанье крыльев.

Змей поднимет голову, гнёт чудовищную шею кривой неправильной дугой, его хребет не ломок, но подвижен — гнётся податливо, залитый кровью, но он не чует — это не его кровь — его собственная капает с пасти, с пасти-раны, впитавшей в себя всю человечью боль.
Змей не может лить слезы — и те с горькой неотступностью замерзают, замирают у него в глазах.
Зрачок судорожно блуждает пойманной птицей, Змей вертит головой — слишком изящное движение, плавное, иначе нельзя, не может, слишком — не будь возведено оно в титанизм, не дрожи под ним земля.

Тень чёрных крыльев оказывается пойманной в нечто страшнее того, что может ждать запутавшихся в силке птиц.
— С-с-с чего ты взял. Что я. Иду к не-е-ей.
Это не обличье, где можно говорить, и слова даются ему с трудом — шелестит неповоротливый язык, льёт яд, и слезы, и кровь — как звонкий гул каждому звуку.
Это не живой голос, это не его голос, он не мужской и не женский — он даже не человеческий, Змей шепчет — но от его шёпота начинают дрожать стекла, все ещё не раскрошенные и не сброшеные в пыль, где между костью и металлом оказывалось слишком мало разницы.

— Я иду убива-а-ать?
Утробный гул, обращённый в вопрос — он не знал, кому задавать его, он задавал его крылатой тени — только тени, потому что Люцифер был дорог, по-своему дорог кому-то другому, кого Йормунганд, Мировой Змей скинул на дно как скинули однажды его самого  — он спрашивал затихшую богиню, стонущих жертв чужого гнева по его следу.
Он спрашивал себя.
— Я с-с-слышал. Я с-с-слышал, что ты обещал ей, если ее жертва-а-а. С-с-станет напрас-с-сной. С-со мной рядом не было с-с-существа, что поклялось бы обратить вс-с-все в прах. Вс-се в прах, если моя бо-о-оль будет пус-с-ста. Бес-с-смысленна. Она говорит, они говор-р-рят, что я зря лью кровь. Так ли это. Так ли, Падш-ш-ший?

Падший.
Все они когда-то пали, только силы подняться нашли не все.

В пронёсшемся голосе почти издевка. И почти боль. Там слишком много «почти» — жизни, ненависти, вопроса.
Но на самом деле там нет ничего.

Как и в его глазах.

+1

5

Истинное обличие давало свободу, развязывало руки, срывало маску за маской, раскрывала Люцифера, раздирало на тысячи мелких осколков и боль от крыльев не могла передать ничего из того, что жглось внутри. Что парило на губах, в мыслях, в глазах. Он изменялся и оставался собой, он становился ангелом, но не Самаэлем, нет, ангелом Люцифером, светоносным.

Он был самой яркой звездой сегодняшнего неба, потому что он горел, сиял, светился, он звал назад друга, он звал назад Змея, он пытался уменьшить его боль, он пытался подарить ему частичку покоя, которой не было у него самого.

Он пытался подарить ему любовь, которой было так много, которой было с лихвой, которая проливалась на землю светом, светом, исходившим от Сына Зари.

Наверное, сегодня красивая ночь. Наверное, сегодня все сошли с ума, раскрываясь, позволяя себе небывалое, позволяя себе показать все свои силы, и он парил, парил, светясь в темноте, как маяк для тех, кто потерялся, как тепло для тех, кто замерз.

Как любовь, для тех, кто не обрел ее.

Он видит его, видит его всего, раненного, окровавленного, но все такого же прекрасного. Йормунганд во всей красе, змей, с историей, древней самого Люцифера, друг с глазами больного и мертвого, друг, который отдал всего себя и забыл, забыл, что есть что-то еще. Что есть кто-то еще, что есть кто-то, кто подхватит, пусть даже в последний момент, пусть даже иначе, чем нужно. Пусть так.

Люцифер завис, рассматривая новый вид, изогнутая шея, огромная змеиная голова, зрачки, узкие и такие яркие зрачки. Йормунганд, Змей, который проснулся и должен уничтожить весь мир.

- Вернись, там будет тепло, обещаю. – Он не простирает руки к нему, он не приближается для укуса, он хорошо знает, что его друг стар, слишком стар и видел их слишком много, разных крылатых.
- Ты идешь по земле. Ты идешь так, где хода нет для тебя. Ты идешь не к ней, но ты идешь за ним. – Люцифер говорит еле слышно, не нужно кричать, не нужно произносить имен, его искра божья, его проклятие, его нескончаемый дар, любовь которую он видит, которую он использует, которую он несет в себе.

Любовь, имя ему и ненависть имя ему. Он обе стороны этой монеты, он слишком давно живет, слишком давно видит, слишком давно знает. Он проливает свет, дарит себя, расплескивает вокруг и люди расходятся, влюбленные и счастливые, как во времена отца, как во времена, когда его крылья были белы и сам он чист и по-ангельски прекрасен.

Но руки его в крови и крылья дымятся.

- Ты зря плачешь по ним, зря льешь их кровь, зря льешь кровь тех, кто не может, не хочет бежать. Вернись, я скажу тебе где искать то, что ты ищешь. Вернись. – Люцифер слишком давно не дарил столько, не тратил столько, он смеется, потому что света становится только больше, как и любви, чертовой, проклятой, искра божья, дар и проклятье. Как и любви, она проливается вокруг, разбиваясь на осколки, опаляя тех, кто не готов, расплескиваясь и чешуек того, для кого не важна.

- Ее жертва не будет напрасной, как и твоя. Как и твоя, мой старый друг, мой юный друг. – Люцифер сверкает, расплескивая свой дар до дна. Он еще долго не сможет повторить этот трюк, да и к чему это все, если единственный из всех, кто может выстоять, кто может продержаться, кто может выжить, уходит на поиски тепла, уходит туда, где его почти не ждут.

Люцифер – это боль, нескончаемая боль, одиночество, ад и трон. Люцифер это тот, кто поднимался и выживал, когда остался один, кто потерял все, потеряет все, потому что он это он. Люцифер – это падший. Падший, который несет в себе знамение божье, как и прежде, несет в себе его любовь, его обожание, его преданность, его тепло.

Он, как и прежде все это и даже больше.

И только когда остатки расплещутся он погаснет.

+1

6

Слезится чернильным гудроном пасть, полнится глотка недосказанными ответами, плавится рубином колотый светом янтарь — прочный камень, выдерживает, не выдерживают только беззащитные глаза — Змею нечем их прикрыть, Змей ворочает шеей, та неповоротлива — сколько сотен лет прошло, а он — тесный и свёрнутый, полуспящий, не находит силы высится, не находит смысла разрешать и бить вдребезги, до праха, до дна и дотла.
До самой смерти.
Находит только сейчас, а его кость — одна, хребтовая — один сплошной раскалённый прут, дрожит что-то там, где раньше были его лёгкие, трепещет, вздымается и упирается в ажурный рёберный остов под чешуей.
Там, где раньше было его сердце — там звучный миг отдаёт тишью, странной и слабой, изломанной без права на что-то кроме тления, словно мир под его ранами.

Люцифер сияет — и чёрная-чёрная кровь Мирового Змея сияет капиллярным узором красного, задушенного, трепетного, выжигает путь себе — и там, где обуглено следом, на самом деле не дрожит даже свет, но.
Когда-то Змей был тем, кто знал, что поля сражений всегда зацветают красным. Маки. Красные макс. Кровь, которую никто не смоет, только выкорчевает жёсткой пахотой землю пополам с костьми, на треть с памятью и слезой, но.
Здесь не вырастет уже ничего.

Змей стал тем, кто знает это.

Змеиная кость кончает свой ход, описывает отрицающую траекторию дуга бесчисленных позвонков.
Змей отворачивает от него, падший жжёт ему глаза, которые он так и не может закрыть — кто-то не придумал их для света.
Кто-то придумал его для тьмы.

А, может, дело совсем не в крыльях.
— Я вс-с-с-сегда лиш-ш-шний на з-з-земле.
Голос — обида, детская, была бы такой, не помни он слишком много смертей, нет, их помнит седой нестареющий мальчик, а Змей, настоящий, слишком велик для памяти и плачу по каждому из — пусть плачет он, другой и снежный, кем Змей больше не хочет быть, стеклянная кукла, вместилище для слез и тризны.
Сосуд для Змея, а Змей — здесь.
И ему не жалко.
— Я вс-с-с-сегда был лиш-ш-ш-шним. Хочеш-ш-шь с-с-сказать об этом?
Вместо пасти у него — рана, вместо голоса — гул, наступающий сразу после взрыва, но его нет — может, где-то в рёбрах, может, только очередное что-то людское и покорёженное — машина, дом, тело.

Никто не скажет, что страшнее. Все молчат кроме глупой-глупой богини.
Глупого-глупого ангела.
— Откуда з-з-знаешь, з-з-зачем иду?
Он древнее, он проще, он не то, что выше, он глубже самой земли — Змей начинает думать иначе, вся боль становится непомерно простой по его меркам, вся боль сводится к желанной тиши, к угаснувшему — угасающему пламени крыльев.
И ему того хватит сполна, но.

Змей хочет смеяться, но не может.
За чем.
Не за кем. Кажется, ему перестали быть важны имена.

Он поднимается почти что весь — весь, гибкий, несоразмерный, вычерчивает собой титанические и судорожные — это только иллюзия вдоха, выдоха — кольца, голова, шея, часть тулова, Змей больше не боится света, Змей нашёл боль похуже.
А, может, гаснет сегодня самая яркая из звезд, такая яркая, словно небу вспороли брюхо и вытащили самое сердце.

А сердце зовут Люцифер. Когда-то он был ему дорог, ему дорог, ему — может, Змей помнит, помнит, но тянется — тянется за ним, как тогда, когда тысячу лет назад выплывал к солнцу из тёмной как материнская утроба и холодной как могила морской тиши.
А потом солнце оказывается горящим драккаром, а звезды, звезды сыплются
к нему — маленькие, хрупкие, пахнущие кровью, железом и жженой заживо плотью.
Отчего-то Змей хорошо запомнил этот запах. И то, что тогда впервые попытался закрыть глаза.

Змей не дотягивается, не выдерживает и падает вниз.
И земля не ломается под ним.
И мир опять становится чуждым и тёмным.

Тёмным — нависает над ним сиротливой тенью развороченный фасадный остов, и чернеет все — чернеет глазницами, проемами, трещинами, ранами, пахотами.
Змей — белый и маленький, кажется самому себе сиротливым в гаснущем свету.
А может — только в глазах. Своих собственных.
Которые наконец можно закрыть и — нет, тьма непростительна и чужда, он смотрит куда-то наверх, опять — ищет Люцифера, ищет его — потерянного ровно на степень проложенного пути, но находит только свои протянутые к небу руки — те, залитые кровью, неразличимы с гаснущим небом.
Оно кажется почти чёрным и совсем немного — багряным.
— Я плачу не по ним падш-ш-ш-ший.
Израненные до обнаженных внутренностей змеиные кольца упираются в его собственные вены, голос Мирового Змея — ещё не угаснувший, громкий как шторм — ломает мальчика-Эгира изнутри.
Тот не выдерживает, не выдерживает и Змей — он просится наружу, но сквозь белые-белые губы потом хлынет только чёрное, вязкое и омертвелое, чему не нашлось места в глазах.

Мирового Змея рвёт его собственной кровью.

— Что ты дашь мне?
Змей опять пытается смеяться, но его голос — уже человечий, похож на голос старика, рванный и чуждый, задыхающийся и захлёбывающийся, чернота хлещет у него из носа и горчит на губах.
Змей смеётся как умирающий, но на самом деле хочет кричать как младенец.
Змей обнимает себя за плечи и утыкается лицом в землю, и кричит, говорит с ней, хотя тот, до кого Змей хочет достать, все равно оказывается выше.
Все вокруг укрыто саваном битого стекла и кажется снежным.
Но ему не холодно.
Ему не больно.

— Что ты дашь им всем, если все — все наше окажется напрасным? Что, Падший, что? Ты простишь их? Ты... ты ничего мне не дашь, мы отдали сегодня все, но не друг другу. И если это станет бессмысленным, если мы все потеряем, они, они заплатят? Ты гаснешь, но ты... ты же сожжешь все. Ты обратишь этот город в прах.
Он поднимается, и в его волосах — тонких и белых, словно его руки, укрывающие плечи руки — ломается и сверкает стекло из выбитых окон.
— Или это сделаю я.

+1


Вы здесь » Godless » real time » [15-16.07.18] Она разбивалась насмерть, но ей было все равно