Godless

Объявление

А теперь эта милая улыбка превратилась в оскал. Мужчина, уставший, но не измотанный, подгоняемый азартом охоты и спиной парнишки, что был с каждым рывком все ближе, слепо следовал за ярким пятном, предвкушая, как он развлечется с наглым пареньком, посмевшим сбежать от него в этот чертов лес. Каждый раз, когда курточка ребенка резко обрывалась вниз, сердце мужчины екало от нетерпения, ведь это значило, что у него вновь появлялось небольшое преимущество, когда паренек приходит в себя после очередного падения, уменьшая расстояние между ними. Облизывая пересохшие от волнения губы, он подбирался все ближе, не замечая, как лес вокруг становится все мрачнее.
В игре: ДУБЛИН, 2018. ВСЁ ЕЩЕ ШУМИМ!

Некоторые из миров пантеонов теперь снова доступны для всех желающих! Открыт ящик Пандоры! И все новости Безбожников еще и в ТГ!

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Godless » flash » [1349 AD] fools and fires


[1349 AD] fools and fires

Сообщений 1 страница 10 из 10

1

[epi]FOOLS AND FIRES 1349 AD
Connor Strider, Cassius Rocamora
http://forumfiles.ru/files/0019/a2/29/60419.png
http://s8.uploads.ru/PquHb.gif
С тонущих кораблей крысы бегут с чувством выполненного долга.[/epi]

+2

2

Он не выдержал и уткнул нос меж сложенных в молитвенном жесте ладоней. Запах ладана и ещё чёрт пойми чего, что кажись должно было уберечь немногих оставшихся священников от чумы, богато разливался в спёртом воздухе церкви и раздражал обоняние. Даже ужасающая вонь, которую источали его ладони да и всё его тело, не так сильно отторгала кота, пока вокруг него и его сотоварищей по (несчастью) ремеслу расхаживал ряженый поп, что особенно рьяно размахивал в их близости кадилом. Труд кожевника был презренным и нечистым, но даже нечистым приходилось приползать в церковь, иногда даже из-под палки, чтобы под тяжёлое и мрачное песнопение (больше похожее на нескладный собачий вой) о каре божьей и близости судного дня, замаливать за грехи свои. Просить, чтобы «чёрная смерть» обошла стороной, хотя когда ты кожевник, то выбор между чумой и сибирской язвой был без лишних предысловий издевательским.
Для Баюна все громкие речи священника были пустым звуком. Имя Господни было для него, язычника пронёсшего свою грязную душу сквозь века, пустым звуком. В фальшивом смирении опустив глаза к полу, он вспоминал те далёкие времена, когда те же попы с теми же кадилами навещали русские деревушки на краю чащобы и под суровые взгляды местных скандировали о едином и единственном боге. Их кровь, льющаяся тогда во имя богов, легионова множества богов, была столь же сладка сколь и их наивность.
Порой дивный кот навещал подобные жертвоприношения, скрыв сущность свою лесную под человечьим обликом. Но не богоугодство руководило им: он потерял свою веру в божественную милость и справедливость очень рано, когда понял, что его жизнь — появившаяся из ниоткуда по желанию скотобога — была обречена на крайне унизительный смысл. Просеивать тех, кто слаб волей, служить тем, чья хитрость была сильнее его колдовства — Баюн почувствовал себя преданным собственным создателем.
Нередко он забирал обречённых ещё до начала ритуалов, оставляя деревенским лишь головы на которых выводил железным когтем магические знаки. Смотрите, глупцы, падите пред благословлением дивной велесовой твари и возрадуйтесь обещанию здорового скота и богатого урожая. Великая насмешка — её привкус пьяняще горчил на языке, когда он похищал с полей тех же деревенских, которых когда-то радовал фальшивой весточкой свыше. Ибо никакой высший замысел не мог потушить его ненависть ко всему роду человеческому.
И вот сейчас, уже битый час стоя в толпе потных, больных и голодавших людей, с непокрытой головой и сложенными в молитвенном жесте руками, он глубоко вдыхал резкий запах благовоний и едва слышным урчащим гласом шептал вместо молитв грязные проклятия. Он проклинал Велеса, что выпустил его в этот хаотичный мир без всяких инструкций и никогда больше не вспоминал о своём творении. Проклинал нечисть, проклявшую его безумную в прошлой жизни личину, лишив его тело истинного облика, а голос — магической силы. Проклинал людей, что довели его в первую очередь до безумия, и клетку, которой была их жизнь.
Не видя возможности жить зверем, он был вынужден жить как человек. Придя в Лондон с юга Англии, где ещё ядовитыми цветками распускались вспышки «чёрной смерти», оставлявшей разруху и безнадёгу, он надеялся быстро найти новую работу. Но люди открещивались от него, видя какие шрамы на его теле оставила чума, гнали прочь, думая, что он заразит их. Глупцы ещё не знали, что их слабые тела чума так или иначе возьмёт, а он по её благоволию будет жить дальше. По первой эта милость казалась счастьем, но на деле была не менее страшным проклятьем.
Память как он заживо хоронил свою верную жену и «котят», как он бросил единственного выжившего котёнка, каждый раз находила его заново, где бы он не ночевал.
В мастерской кожевника его приняли чуть ли не с распростёртыми объятиями. Тот с удовольствием поверил сказу Баюна о том, как он пережил бесновавшуюся на юге чуму — в их ремесле стойкие телом мужики были в почёте. А кабы враками оказался бы кошачий сказ, ну что же... мастер ровным счётом ничего бы не потерял, умри его новый работник — безработной расходной черни, трясущейся в страхе пред новыми королевскими законами, по улицам сновало достаточно.
Новые будни раскрасились в цвета ещё более болезненные, чем тогда на непаханном южном поле. Баюн таскал шкуры, скрёб их до посинения, мочил да мял в извести и щёлочи, полоскал, стоя часами по колено в ледяной воде Темзы, пока по его вспухшей и трескавшейся от химикатов коже скользили покидавшие город нечистоты. И всё ради корочки хлеба да стога сена под голову.
Воистину люди были страшнее животных. Природа была до простоты жестока, но справедлива — она не выдавала наград за красоту и изящество, зато щедро награждала находчивость в нескончаемой борьбе за своё право есть и размножаться. Здесь же, в окружении рукотворных каменных стен, у него не было даже права на борьбу. Законы и правила этого стада скручивали его получше самых прочных цепей, потому что иначе в этом стаде плотоядных овец было не выжить.
Одним из этих правил были регулярные походы в церковь, где ему каждый раз напоминали, что страдает он в этой жизни явно недостаточно и ради (посмертной) лучшей доли он обязан истязать себя сильнее. Особенно воодушевляло слышать сии речи от здоровго, лоснящегося и сытого на вид священника — одного из тех, что первыми бежали из столицы, когда и здесь открыла свой бал «чёрная смерть». Впрочем, она добралась до них намного раньше, просто по первой мало кто придавал значение от чего умер очередной кожевник на окраине города — как обычно от сибирской язвы или же от чумы.
Визиты в церковь становились чаще, речи о судном дней горячее и утробней, а въевшаяся в тело вонь — привычней. Запугивали их красиво да только даже наводящий ужас инквизиторский молот мерк по сравнению с видом бубонов у твоего соседа, родной бабули, детей. Ярость закипала в низжем слое, но закипала медленно, чересчур медленно.
Насмешка. Он чувствовал горький привкус насмешки, когда видел стайки ремесленников, что тайком шептали молитвы языческим богам да прижимали к груди гротескные пародии на стародавнюю атрибутику — забытую почти столь же крепко как и уважение к матери-природе. Однажды Баюн аккуратно подсунул маленькой девочке соломенную куколку-игрушку, изображавшую предавшего его бога, и с вкрадчивой ухмылкой смотрел как она горела, когда напуганная мать отобрала у дитя богохульный предмет и бросила в костёр.
Он мог только искренне восхищаться тем, как сбежавшему королю и знати всё ещё удавалось удерживать умирающий народ в ежовых рукавицах, пока в Европе цвела массовая истерика. Впрочем, на восхищение обычно не оставалось сил — много его сотоварищей по ремеслу успело умереть за этот год, новых было слишко мало и поэтому клетка стремительно сужалась в размерах. Стало больше зловонных шкур, больше часов в ледяной воде, больше едких химикатов и грязи струящейся по его рукам, а хлеба всё также выдавали мало. Баюн терпел и голод, и тяжкий труд, удивительным образом не ломаяясь, хотя предпочёл бы наконец-то сдохнуть. Порой не было мочи терпеть эту повторяющуся изо дня в день склизкую серость, что начиналась и заканчивалась в ненавистной церкви, под одни и те же псалмы, под равнодушным взором одних и тех же святых, чьи имена были пустым звуком для грязного душой язычника.
После бесконечности проведённой на ногах в дурмане чужих молитв служба начала подходить к концу. По привычке потянувшись после долгого бездействия и опустив грубые руки вдоль боков, Баюн остался стоять, ожидая когда большая часть людской массы выльется наружу. Краем уха он слушал пустые разговорчики своих сотоварищей, которые также не торопились ломануться наружу вместо со всеми, и иногда вставлял отвлечённые комментарии. Измотаный после длинного дня он чуял, что будет спать как убитый. Без проклятых сновидений.

+3

3

Бам, бам, бам, — сердце стучит в висках
Свят, свят, свят, — крестик зажат в руках
Прочь, прочь, прочь, — прочно дверь запереть
Там, там, там, — пляшет чёрная смерть

— Бам, бам, бам… — Сухая жёсткая ладонь немолодой женщины прижимает его голову к покрытой выцветшими лохмотьями платья впалой груди, торопливо успокаивающе поглаживая, — точно так же, как волосы восьмилетней девочки, уткнувшейся ей в бок по левую руку, неподвижной и тихой, с потухшими стеклянным глазами, — Бам, бам, бам… — Девочка умерла несколько минут назад, беззвучно погасла, незаметно для в исступлении бормочущей молитву матери и для всех остальных, и теперь стоит сломанной куклой на одеревеневших ногах, будто задремав от усталости.

Детские силы болезнь выпивает быстрее, и это зовут милосердием: незапятнанную душу господь забирает в рай, оставляя матерей и отцов очищать свои души молитвами, покорностью и страданием.

— Бам, бам, бам, — по удару на каждое слово псалма, — шёпот и причитания сливаются в неровный гулкий стон обречённых, испрашивающих у бога милости за свои прегрешения, разносящийся эхом в сводах небольшой церкви, ставшей для них пристанищем и зыбким укрытием от скалящей зубы за порогом смерти. Портниха, крестьянин и кровельщик — каждый свято уверен, что все мучения им посланы свыше: как наказание за грехи, как испытание и плата вперёд за вечную жизнь на небесах.

Смешно.

Он рассказал бы им о вечной жизни, о муках, о боге, — каком угодно, — он много знает разных богов. О, он так много бы им рассказал не менее красивых сказок, — только сказки уже не помогут: ни злые, ни добрые, ни о боге, ни о дьяволе, — так не всё ли равно, что извергать из забитой свернувшейся кровью глотки в этих стенах.

— Бам, бам, бам, — старушечьи пальцы путаются в длинных свалявшихся волосах огненно-рыжего цвета, исподлобья глядят стально-серые, подёрнувшиеся влажной плёнкой глаза, неотрывно устремлённые на дрожащее пламя свечей, бросающих тяжёлые длинные тени на стены и на  скованные мёртвые лица выцветших фресок под потолком.

В этой жизни у него нет имени, — нет вот уже три жизни, что слились в воспалённом разуме в одну, долгую-долгую жизнь, мало чем отличающуюся от предыдущих, милосердно прерванных дворовым псом, разорвавшим горло до самой кости, или голодной смертью на дне высохшего от времени колодца, — есть только жар, разрывающий голову изнутри, глодающий смертную оболочку, словно пламя сухую щепку, пытаясь пробить в ней трещину, дав выход бессмертной душе, и начать всё с начала.

Каменный пол и стены жадно тянут силы и жизнь из мужчин и женщин, вгрызаясь промозглым холодом в тела, изуродованные рабским трудом, лишениями и болезнью, — но этот жар ему забрать не под силу, не под силу и чуме: на босых ногах безумца подживают шрамы от вскрывшихся язв, — говорят, юродивых бог бережёт (или оставляет без конца гнить заживо, по ночам пробуя размозжить голову о грязную мостовую).

— Бам, бам… — Губы слипаются, тянутся и рвутся нити вязкой горячей слюны, расходятся от движения сухие трещины. Священник завершает службу и божьи рабы покорным стадом овец, выпущенных из амбара на пастбище (или на бойню), потихоньку собираются к выходу, разминая негнущиеся ноги, а из уголка рта мёртвой маленькой девочки стекает на рубаху матери струйка тёмной загустившейся крови, — ...Бам.

В воцарившейся тишине, прерывемой лишь гулом эха и монотонным гудением в висках, горький утробный вой заставляет всех содрогнуться: здесь почти каждый знает, что значит этот плач, а те, что не знают, с суеверным ужасом оборачиваются на женщину, баюкающую в руках мертвеца.

Кто-то крестится, кто-то спешит покинуть церквушку, безумец продолжает бормотать свою ерунду, уставившись в одну точку. Ополоумевшая мать повисает на рукаве священника, умоляя за мзду тут же отпеть покойницу, пока тело не выбросили в ров за стеной, но тот медлит, вытаращившись на пятна крови, — тогда к ней присоединяются богобоязненные крестьяне, всё ещё надеющиеся выторговать себе спасение за горячечные наивные исповеди и мозоли на пальцах, сжимающих крест, будто богу есть дело до их песнопений и плясок.

Цепкий взгляд серых глаз медленно отрывается от огня, следуя за сделавшимися громче и напряжённее голосами: смута разгорается быстрее и полыхает ярче, чем щепки и фитили.

Церковник, забывшись, в испуге отталкивает грязную женщину, и в воздухе, щедро пропитанном благовониями, на секунду вновь повисает отрешённая тишина.

+3

4

Резкий неслышный выдох. Он мгновенно утонул в потоке эхо, что металось под облезлым позолоченным потолком и стенало беспокойным призраком. На секунду Баюну показалось, что он чувствует душу покойницы — возможно даже не единственную — и то, как она бьётся об стены и витражи немилосердного храма подобно зверю, что бросался на прутья своей клетки.
Он слышал такой же плач по ночам, когда доползал до своего ложа и, несмотря на огромную усталось, всё-равно был вынужден бороться с бессоницей за право поскорее уснуть. Взгляд метнулся к тощему мальчишке с волосами огненными как конь, несущий второго всадника судного дня. Сколько раз он уже слышал сию сказку — и переиначенную, и раздутую, и вывернутую наизнанку, сохранявшую лишь свой мрачный, безысходный посыл. Люди так и не научились должным образом хранить свои воспоминания, но видимо и не хотели учиться. Поэтому Баюн никогда и не расскажет им всей подлинной истории, повторявшейся из тысячелетие в тысячелетие с одними и теми же знакомыми лицами. И такое же странное чувство, подобное дежа вю, вызвали в языческой душе черты лица умалишённого мальчишки, которого не трогало несчатье его старой матери (или тёти? может бабушки?). Тот смотрел куда-то в сторону и шептался неслышно: батюшка, не будь он в момент так занят, обязательно сказал бы как бесами одержимый, а может то и не бесы были, а божье откровение, недобровольно посаженное в юную голову непрошенным сорняком. Боги всегда были невнимательны к таким мелочам как чужое согласие.
Новый шипящий вдох сквозь слегка сжатые зубы и Баюн отвернулся от мальчишки. Знакомых лиц было слишком много, иногда ему верилось, что преследуют его толпой, но он помнил, что всё это лишь обман дробленных воспоминаний. Но не чужих, их он давно уже не видел в своих снах-видениях. Собственных. Личная кинолента боли — она мешала ему подолгу заснуть, хотя после ежедневного труда его стонущее каждой своей клеткой тело молило забыться в тот же миг, когда касалось спального ложа.
Она вернулась сегодня, наяву. Тёмные нити вен проступили на огрубевших, грязных руках, сжавшихся в кулаки.
— Она так похожа... - услышал Баюн тихий, охрипший голос одного из своих коллег, который не стал доводить фразу до конца и, резко замолкнув, отвернулся от развернувшейся трагедии. Он прекрасно знал, что осталось невысказанным не только им, но и многими другими, что остались как загипнотизированные стоять на пол-пути к выходу из церкви.
(Она так похожа на мою дочь.)
Эта мысль вонзилась в его разум острым шилом, вкручиваясь внутрь как паразит, пока он смотрел на безвольно и свободно повисшую на иссохших руках девочку. Она была как растянувшаяся со временем тряпичная кукла, её голова болталась также же легко на безжизненной шее. Он закрыл глаза, чтобы не смотреть на этот цирк уродов, невольным зрителем которого он становился каждый раз изо дня в день, но перед глазами как назло выжегся лик собственного «котёнка».
Он ушёл не попрощавшись, даже не предупреждая, а она всё-равно вышла его проводить в последний раз — он тогда не удержался и обернулся, долго смотря в обжигавший его детский взгляд. Тогда он испытывал ничего кроме горечи и отвращения к маленькому человечку, которого породила его человеческая жена в этот умирающий свет. Тогда он рубанул эту цепь без лишних сожалений и жалости.
Но вина, незванная сука, всё-равно прокралась в сердце. Такое человечное чувство — оно злило.
Он открыл веки и без лишнего стеснения уставился на драму, разыгранную отчаявшейся старухой да присоединившихся к ней в порыве вспыхнувшей надежды люда. Светло-зелёные глаза кота хитро прищурились, когда они узрели дёрганные движения священника. Вздохнув полной грудью, он учуял, сквозь запах болезни и бесполезных благовоний, он учуял страх, но не липкий и скользский, что парализует тело ядом. Нет, этот страх был сухой и пыльный, от него при каждом вдохе болезненно сжимались лёгкие, но если его хорошенько растереть...
Он делает шаг вперёд, разводит в сторону руки и его приятный, почти урчащий глас, не под стать его неказистой внешности, заполняет каждый уголок церкви, требовательно и мягко, как отдыхающий кот, вытесняя тишину.
— Святой отец, где враги Господни, от которых он обещал уберечь праведных? Неужели всё это время мы, его верные рабы, - Баюну отчаянно хотелось сплюнуть, стоило ему произнести эти омерзительные слова, но его голос не дрогнул, -  Мы были его заклятыми врагами, на которых пора обрушить гнев всех четырёх всадников? Мы грешны и не нам знать путь гнева Господни, но святой отец... Враги ли мы вам, раз вы отвернулись и ушли от своей паствы вместе с королём? Святой отец, враг ли вам это юное невинное дитя, что провело последнии миги своей жизни в молитве? Как нам найти путь к искуплению, если вы бросили нас умирать..?
Он не договорил, потому что сзади его уже обхватила несколько пар сильных рук его товарищей, испугавшихся его речей, пусть и прозвучавших кротко и почти по-детски наивно. Они потянули его назад, заткнули рот двумя ладонями, но Баюн не сопротивлялся и лишь молча радовался тому, что его ухмылку не видно за чужими пальцами. Потому что он чувствовал неуверенность в чужой хватке, он слышал робкие шёпотки, как искры высекаемые кремнем над готовым вот-вот заняться трутом.
Когда-то давным-давно, что события давно стёрлись в гротескную сказку, его голос мог успокаивать и усыплять слабых волей — армии слабовольных! И вот он стоял только что, окружённый толпой, чья воля была подточена лишениями и бедами, да вот досада, в его голосе было не прежней колдовской силы. Толпа не засыпала.
Она и не должна была. Ей пора было проснуться.

+3

5

[indent] Мутные, невидящие от суеверного ужаса и отчаяния взгляды людей мечутся, ища помощи или знамения: в золотой утвари, в глазах и лицах друг друга, в выцветших красках полупоблеклых ликов святых, пламени свечей, заворожившем юродивого мальчишку. Кто-то из женщин, обнимая за плечи и бормоча что-то, пытается мягко отвести его в сторону, уберечь от смерти, гнева и слёз, прикрыв ладонью глаза,  не зная, что равнодушный пепел поселился в них раньше, чем молодой бог был распят на кресте. Кто-то хватает запястье, кто-то  пялится, будто увидев призрака или надеясь, что мёртвый разум сможет дать ответ там, где живой бессилен. Бледная тощая рука безумца в ответ тянется вверх, будто в приветственном жесте.

Кожевник отворачивается, и прочие взгляды устремляются на священника, в оторопи глядящего на народ, а его пальцы сжимаются в слабый кулак и ударяют костяшками по виску: бам.

Когда прочие чувства и ощущения отступают перед чудовищной, незатухающей болью, она с лихвой заменяет всё, что раньше звалось печалью, тревогой, радостью.

Бам. Бам. Бам.

Монотонная, тяжелая, поселившаяся на обратной стороне твоих век и бьющаяся в разреженный  унисон с твоим сердцем, — это скорбь. Скорбь по маленькой девочке, которая умерла, не увидев жизни, не увидев ничьей улыбки, кроме его. Скорбь по самому себе, видевшему во снах пузырьки крови, лопающиеся на ее мертвенно-бледных губах, расчесывая к утру до крови резаные раны на маленьких тонких ладонях.
Ноющая, просачивающаяся ядом по венам во все потаенные уголки, ломящая кости и тянущая к земле, — это отчаяние.

[indent] Когда безутешная мать, обессилев, падает на колени перед алтарём, вновь заводя едва слышную горячечную молитву, он выворачивается из рук позабывшей о нём прачки и устраивается рядом с ней, обнимая шею покойницы и придерживая потяжелевшую голову, чтобы та не болталась как у сломанной куклы, согревает горячими ладонями щёки и тихо шепчет ей что-то, не чувствуя на коже горестных взглядов: бедняжка умерла, а он даже не понимает.

Пламя свечей подрагивает, словно от сквозняка, и вспыхивает чуть ярче, когда мягкий лукавый голос, отражаясь от сводов, начинает звучать над головами людей. На лице безумца на миг мелькает горькая, совсем не детская усмешка, но в этот момент уже некому удивиться или содрогнуться, заметив её: все взгляды устремлены на выступившего вперёд, внимая его странной, завораживающей речи.

Некому спросить его, но, если бы кто-то задал вопрос, что смешного в этих словах, Прометей ответил бы: мастер-кожевник уловил самую суть. Новые боги, старые, живые и мёртвые, забытые и почитаемые, — всё едино, и нет врага для них более презренного, чем человеческий род. Так было тысячу лет назад, так есть и теперь: статуи Зевса покрылись пылью, там, где возвышались алтари и идолы, теперь стоит крест, — подобно жестоким королям, сменяющимся один за другим, но неизменно ввергающим свою страну в распри, войны и нищету, боги приходят и уходят, не меняя сути, — и так же бегут, когда их могущество рассыпается в пальцах судьбы подобно сухой глине, а за ними бегут и их приспешники.

Очнувшись от замешательства, мужики скручивают возмутителя смуты и уволакивают обратно в толпу, — но поздно: его слова эхом прокатываются по ней, заражая быстрее чумы, и прорастают сомнением в измученных умах, прорастают безумным гневом в уме потерявшего рассудок пару тысячелетий назад бессмертного.

Бам.

[indent] Наклоняясь, роняя рыжие пряди на шею и плечи своей названной сестры, юноша бережно целует её в холодный лоб, задерживая на пару секунд губы, а затем, прошептав ей на ухо ещё одну бессмыслицу, касается ими уголка рта, чувствуя языком тяжёлый липкий вкус изъеденной заразой крови, впитывающейся в сухую растрескавшуюся кожу, — неслышно поднимается и делает шаг вперед.

Будешь ли переходить через воды, Я с тобою, — через реки ли, они не потопят тебя; пойдешь ли через огонь, не обожжешься, — злой сатирой звучат из окровавленных уст безбожника слова чужой священной книги, в ужасе замирают люди, не привыкшие к его голосу, неожиданно громко и чисто разнесшемуся под пыльными сводами.

И пламя не опалит тебя, — свечи вспыхивают, словно бы в подтверждение или угрозу, заставляя нескольких женщин вскрикнуть, но их голоса спустя мгновения заглушают тяжёлый звук удара и вопль священника: выскочив из толпы, безумец тянется руками к его шее, повисая на ней, и целует, вмешивая кровь в кровь, заразу в заразу, пока тот не бьёт по лицу, отталкивая прочь, и не заходится сдавленным криком, предсказывая страшную участь, от которой надеялся скрыться, — Скажи?

Что же ты не читаешь молитвы, которыми кормил простой люд, обещая спасение?

Большинство так и не понимает, что произошло, выходя из транса лишь в тот момент, когда мальчишка уже лежит на полу, с рассечённой золотым перстнем щекой, а святой отец мечется перед ошарашенной и возбуждённой толпой, словно в него самого вселился десяток бесов.

— Бог отвернулся и от тебя, — зло бормочет он, утирая рукавом длинной рубахи вкус чужой крови и чужой слюны с губ, — Или ты от него отвернулся?

Где теперь твой бог?

Отредактировано Cassius Rocamora (2018-10-12 10:24:02)

+2

6

Он был весь в их внимании, как кот переполошивший покой амбарных мышей, но они не видели сути — они выдели лишь свою товарку, которая своим чересчур громким шорохом привлекла внимание ночного хищника. Все они смотрели на него с испугом, непониманием, а на самом деле смотрели сквозь него внутрь себя и пугались только больше того, что вскипало от каждого мягкого слова. Они не ждали, когда власть свыше начнёт их всех вырезать за непослушание законам Господни, поэтому взяли всё в свои руки, пока не стало слишком поздно. Даже сквозь резкую, кусающую нос вонь, въевшуюся в чужие ладони, Баюн чувствовал страх, как тот неравномерно пульсирует незаметной тенью прямо за сердцами мужчин, что тащили его в сторону выхода. Плавно повернув голову за спину, он столкнулся взглядами с одним из них. Чужие глаза были полны суеверной тревоги. Раньше Баюн почти не говорил, не повышал голоса, немного хрипел, скрывая некоторые неестественные нотки. Он был неказист и старался говорить соответствующе, чтобы однажды не оказаться на костре, потому что его голос оказался слишком приятным на слух, слишком вываливающимся из рамок, негласно очерчённых вокруг него.
Возможно зря он это. Зря он решил ненадолго выйти из тени, опрокинуть пару свечей, надеясь на красивое пожарище, которое пожрало бы эту безмозглую толпу. Когда переполох уляжется, а его за шкирку притащат на рабочее место, его отныне всегда будут сверлить недоверчивыми взглядами. Чужак с юга, якобы переживший чуму, теперь ещё и наводящий смуту на честной люд почти что ведьминским голосом. Таких всегда обвиняют первыми, когда где-то происходит убийство, кража, недостаток, что следовал вслед за ненасытным мором.
Может быть зря он решил всколыхнуть собственные кандалы, опрометчиво забыв, что он больше не кот, а мышь. И другие мыши смотрели на него со скрытым желанием линчевать... все кроме одного.
Его не интересовал никто кроме маленькой покойницы — на пустоте оставленной её ушедшей душой будто сосредоточился весь мир. С неё началась эта театральная пьеса и, видимо, на ней и закончится. Или?
Их спотыкающийся шаг неожиданно замедлился, а тревожный трепет, бьющийся тенью за чужими сердцами, стал ощутимей. Им было страшно и дальше находиться здесь, чувствуя как атмосфера становиться чуще, грозясь вскоре задушить, но ещё страшнее было пропустить развернувшееся впереди представление.
Баюн прикрыл глаза и почти замурчал, когда впервые раздался голос мальчишки. То был не глас маленького, ущербного человечка, нет, так звучало нечто более древнее и сильное — его ростки цеплялись за свечи, отправляя их огоньки в мрачный танц. Кот пожелал всего лишь развлечься, всколыхнуть пыльный слой лежавший на этой общине и невольно растормошил мягкими лапками спящего бессмертного. Непредсказуемый поворот событий, но более, чем желанный — безумный бессмертный, вспыхнув спичкой, снимет с кота лишнее внимание и когда всё затухнет, никто и не вспомнит про его промах.
Люди удивительно хорошо умеют забывать. Даже «промах» мальчишки, что только подарил святому отцу кусочек страданий чумных и обречённых, будет однажды забыт. Но Баюн запомнит. Он впитывал разворачивающуся историю с нездоровым интересом, даже не скрывая веселье, нарисовавшееся на его измождённом лице. Он уже не боялся, потому что никто не смотрел на него — толпа колыхалась роём муравьёв вокруг сцены, не зная спасаться бегством или...
— Это — Дьявол! Ловите маленького ублюдка! - донеслось откуда-то из толпы и это была первая искра, упавшая на сухой трут. Людская масса закорчилась, когда в ней начали агрессивно прокладывать тропы первые люди, чья ярость полилась за край, в сторону виновника торжества. Но они не успели дойти, как им вторил не менее яростный женский крик:
— Не трожьте ребёнка, бесы!
Баюн чуял, что на самом деле никому не было дела ни до того, какой дьявол говорил из уст безумного мальчишки, ни до того, что на «невинное дитя» собирались поднять руку. Люди захлёбывались в собственном возбуждении и злости, которые уже лились через край, и искали любую соломинку за которую можно было схватиться. Отдельные возгласы поднимались под потолок разъярёнными птицами и снова бросались вниз, пока толпа толкалась, дралась, готовая вот-вот сожрать себя. Кто-то сбил с ног одного из конвоев кота, дав ему возможность вырваться из хватки и ускользнуть прочь.
Святой отец мог положить конец этому кипишу. Хватило бы лишь громогласно взвыть, пристыдить люд, предавшийся соблазну бесовскому, превратившись в зверей. Хватило б лишь несколько пафосных слов про Ад и наказание божье за потерю человечности, чтобы усмирить хаотичные массы. Но святой отец был таким же зверем как и все остальные в этой злосчастной церкви. И звериный инстинкт, что был бессилен против пробравшейся в него паразитом болезни, кричал ему бежать. И он побежал прочь, трусливо и подло, как бежали другие духовные мужи до него, потому что зверь и его голос всегда рядом, в отличие от божьих обещаний райской жизни после смерти.
— СВЯТОЙ ОТЕЦ БРОСИЛ НАС! ОБМАНЩИК! ПОДЛЕЦ! - выкрикнул Баюн, подогревая страсти, но толпа ещё не поняла смысл его слов. Все казались друг другу лжецами и бесами, каждый против каждого и все сами за себя. Осиный рой ещё не нашёл себе единого врага.
С кошачьей ловкостью он лавировал внутри этой злой массы, уворачиваясь от чужих рук и ног, желавших схватить его за шиворот и свалить наземь. Найдя искомое, он осторожно подобрался и схватил под руки мальчишку, которому не давали подняться с пола дерущиеся, почти по-отечески нежно забирая его из гущи толпы, чтобы поставить на ноги на чуть менее людной «окраине».
— Будет жаль, если тебя бесславно растопчут, а богослов безнаказано уйдёт. - с мягкой, лукавой улыбкой сказал Баюн, его тяжёлая ладонь осторожно лежала на остром, мальчишеском плече.

+2

7

[indent] Гул, мечущиеся тени, обезглавленная толпа. Он уже видел всё это. Тысячу лет назад, за своей спиной, и в размытых, подтачивающих слабый разум кошмарах, — много, больше, чем много, больше, чем может вместить смертная память, — бесчисленное число раз.

Люди, стонущие, беспомощные, изможденные холодом и болезнью глиняные тела, испещренные сеткой шрамов и трещин, стоящие на коленях, стирающие ладони в молитве. Готовые убивать друг друга или тех, на кого укажет глас с неба, готовые объявить святым и через год взвести на костер за одну ошибку. Тысячи лет назад, тысячи лет после. Это не их вина.

Люди были рождены теми, кто они есть, рождены бороться за свою хрупкую жизнь в надежде оставить что-то после себя.

[indent] Прометей был рождён человеком и ещё помнит, каково это, слышать каждый из приближающихся шагов смерти за своим плечом. Если сегодня те, кому не давали покоя  рыжие волосы и безумный взгляд, разорвут его на куски, поддавшись отчаянию и гневу, или сбросят в ров вместе с мертвой, это будет всего лишь ещё одна жизнь, вспыхнувшая короткой злой искрой, ещё одна смерть, которая, возможно, заставит кого-то задуматься, почему всё вышло именно так, — всё, что он, потухшее пламя, сияющий принц, превратившийся в безумного бродягу, теперь может для них сделать. Увы, из этой тьмы не выведут ни путеводная нить, ни священный огонь.

Пробирающаяся испуганной крысой, вгрызающаяся в кожу и плоть, впалый живот и столб позвоночника, держащий сутулую спину, эта боль — бессилие.

[indent] Он не пытается разглядеть лучше того, чей голос кажется странно нездешним, чужим для этого места и для этого мира, не пытается встать, только съеживается в злобный комок, как звереныш, чтобы не пнули в лицо или грудь, замыкает боль на себе, мрачно радуясь тому, что в этот раз хотя бы заберёт с собой одного лжеца, и снова бормочет что-то, — не то проклятия, не то смертные колыбельные для подруги, которая, к счастью, уже ничего из этого не услышит.

Огни больше не дрожат. Кажется, что от ужаса и угрозы, пропитавших десятки ищущих кого обвинить в своих бедах голосов языки пламени тоже съежились, напряглись в ожидании развязки.

На священной земле разверзается Ад.

[indent] Ему думается сперва, что это добралась вездесущая прачка, у которой никогда не было своих детей, и которая, втайне надеясь, что забота о сиротах и беспризорниках зачтётся ей на небесах, всегда находила для них пару припрятанных со стола яблок, когда кто-то подхватывает за плечи и вытягивает из-под ног взбесившейся толпы, — но эти руки куда сильнее, а движения мягче. Оборачиваясь и бросая короткий пристальный взгляд на своего непрошенного спасителя, Прометей узнаёт в нём хозяина лукавого голоса.

— Ему уже не спастись, — тихо отвечает провидец, так, что остаётся неясным, имеет он в виду чуму или руки молодцов, похватавших священника с тем же усердием, с каким до того затыкали рот тому, кто осмелился усомниться в его словах.

Нервно дёргая плечом, будто не его прикосновения жгут огнём, а чужие, он поднимает ладонь к лицу и привычным движением запускает ногти в рану, расчесывая неглубокую царапину так, чтобы кровь вымазала щёку и потекла по пальцам.

[indent] Злоба и страх вскрываются, словно чумные бубоны, выпуская наружу гной ненависти, — кругом дерутся, рвут друг на друге волосы и кожу, забывая о святых, о стенах церкви и о причинах, чтобы грызть друг другу глотки, когда по улицам бродит смерть, — к горлу подступает тошнота, во рту ворочается железистый привкус отравленной крови, в то время как правую ладонь жжёт собственная. Хочется закрыть глаза или вновь упасть на пол, размозжить голову о холодные каменные плиты или уставиться в одну точку и подождать, пока растопчут или задушат.

(или вскинуть руки и заставить всё всполыхнуть факелом, так, чтобы люди в ужасе выбежали из церкви, и впредь обходили пожарище стороной)

[indent] Полумрак маревом затягивает горькое густое безумие, и вспыхнувшая было искра сознания начинает стремительно угасать, прячась глубоко внутри вместе с памятью, от которой хотелось бы избавиться, — другая искра, огненно-рыжая, словно волосы мальчишки, бежит по стене, следуя за движением его руки, отрывающейся от лица. Пожар, что может разгореться от этой искры, будет куда стремительнее и жарче, чем тот, что горит перед ними сейчас.

Пусти.

+2

8

Немигающим взглядом он изучает мальчишку, вглядывается в его молодые, а уже искажённые безумием черты. Как шевелятся губы, вынесшие непутёвому попу финальный приговор. Баюн мог оторвать свой взгляд и глянуть поверх тусклых от грязи медных прядей, взглянуть на кипящую за спиной толпу. Но он не смеет отвернуться от серых глаз, под чьим пеплом настойчиво копошилась всемизвестная, самоубийственная птица. Он не боялся, а может быть стоило. Батюшка вот, которого против его воли волокли обратно в котёл, где они все так или иначе будут вариться, боялся. Не успевшие вовремя покинуть церковь люди, которых ныне топтали, пинали как беспомощные игрушки, что не дадут сдачи, тоже боялись.
Ни одна крыса не сбежит с этого корабля без разрешения.
Он смотрит как легко и без стеснения маленький человек пускает самому себе кровь, словно это было столь же естественно сколь и дыхание, и заново замирает, скованный болезненным любопытством. В нём не было сочувствия к зверёнышу, что так яростно причинял вред самому себе. Самым разумным было бы умертвить его, пока его странный, тлетворный недуг не пал на всех остальных. Но стоит всего лишь поднять голову и он увидит, что окружён зверьми больными исключительно этим недугом.
Гвалт толпы звучал гротескной, варварской песней. Так поют свиньи в слишком тесных клетках, запертые в живой массе из собственных сходящих с ума товарищей. Невозможно отойти в сторону не наступив на чьё-то тело или дерьмо, а тебе ведь на этом ещё и спать. Сотни неудовлетрённых, противоречивых импульсов заставляют жрать самих себя и друг друга и всё это называется мученичеством, жертвой во имя большой цели, очищением душ неверных. Больной пёс будет только усерднее кусать свой хвост, пока его продолжают кормить как обычно.
Страшно быть зверем, когда твою жизнь закручивают в такое пыточное колесо.
В свете тусклых свечей нарисованные лики святых мучеников напоминают кожаные маски, которые язычники когда-то давно снимали со своих врагов. Нравится ли им как это варево подступает к краям, в надежде вылиться через край, но каждый раз опадает обратно на дно? Нравится ли святым мертвецам эта оргия истязания ближнего своего? Святые мёртвые молчат и было бы странно, если б они хоть что-то ответили — меж небесной вышиной и землёй связь всегда была плохая.
Картина это, что удивительно, не вызывала у Баюна ни страха, ни хотя бы малейшей толики отвращения. Самым естественным было бы бежать, бежать из этого чумного крысятника, где каждый хвост накрепко прирос к чужому, но для него уже нет выхода из этой великолепной в своей монументальности клетки. Зверь давно умолк, потому что его хвост тоже стал частью этого пугающего механизма человеческой жизни.
Может ему стоило перестать сопротивляться и прямо сейчас задушить этого мальчишку, что тщетно пытался стряхнуть его ладонь с плеча, самозабвенно копаясь в ране на щеке? А затем броситься в гущу толпы в надежде, что её концентрированная ярость оборвёт цепь этой бесполезной жизни?
Он может попытаться вырваться на свободу снова с чистого листа.
И это была порочная мысль, за ней ждал очередной замкнутый круг. Он хотел бороться, даже если это было назло всего лишь навсего нарисованным в его голове иллюзиям. Он ещё ценил свою жалкую жизнь, чтобы не желать позорно сдохнуть под ногами неистовой толпы, и поэтому он ни на секунду не отрывает взгляда горящих зелёных глаз от серых, из которых слизью лилась заразительная боль и апатия. Его ладонь наконец-то соскользает с острого плеча и его пальцы сжимаются на чужой ладони, мягко, но настойчиво отрывая их от разодранной царапины на лице. Глаза медленно прикрываются и столь же медленно распахиваются, когда его губы на короткий миг касаются ладони юродивого мальчишки.
— Я тебя никогда и не держал, - широко открытые зелёные глаза и серпообразная улыбка, на которой остался едва различимый след чужой крови, выглядят пугающе. - Зачем ты держишь себя?
Пальцы размыкаются, позволяя чужой ладони как свободно выскользнуть, так и ухватиться крепче, если мальчишка того возжелает.
— Пусти, - тихо урчит Баюн, как вслед за его словами на другом конце зала раздаётся грохот и по злой толпе волной пробегает почти что единый испуганный вопль. Кто-то опрокинул алтарь с поминальными свечами  и огонь с жадностью бросился на богатые полотна со святыми. Их лица мучительно скукожились в неверном свете, словно прося наконец-то выжечь этот рассадник безумия и боли до тла.

+1

9

Жарко.

В горле, груди, животе становится жарко.

Словно рыжее пламя, не найдя, в кого впиться заржавленными клыками, изнутри грызёт это маленькое, ненадёжное тело, не справляющееся с силой, не справляющееся с памятью, не выдерживающее всей той вековой боли, что влилась в него вместе с беспокойной душой бессмертного.

[indent] Он распахивает сухие губы, нервно облизывает языком, тяжело дыша, как щенок, на солнцепёке ждущий забывших о нём хозяев, сидя на привязи. Под льняной рубахой по сутулой спине с выпирающими лопатками и позвонками ползёт полураздавленным насекомым капля пота, чужая ладонь жжёт плечо, колет сквозь тонкую ткань грубой замозоленной кожей. Мастер-кожевник не мигая смотрит, словно ждёт увидеть что-то в его глазах. Прометей отвечает тем же,  но он точно знает: того, что он ищет, в чужих глазах не найти.

[indent] В самом деле, чего ему стоит протянуть руку, схватить за горло, сомкнув пальцы на тонкой шее, с той же лукавой улыбкой, — задушить, сломать или затащить за алтарь, пока люди кругом бьются в гневе и панике, — и (просто ещё одна поганая смерть).

Ещё одна смерть, ещё одна жизнь, за которую очнёшься собой лишь раз, — чтобы броситься со скалы, на нож, под колёса, — куда-нибудь, лишь бы боль перекрыла сознание, пережала памяти кровоток, обрубив цепи.

Люди, что кусают и бьют друг друга в остервенении, в отчаянии, — успокоятся, — проживут долгую жизнь или заснут вечным сном следующей зимой (а кто-то не доживёт до следующей ночи). Ему этой милости не дано. Сколько ни бей, ни пускай кровь, ни души и не жги огнём, — не дано.

Они боятся потому, что не ведают, что их ждёт. Он же знает наверняка. Но почему нет страха в этих зелёных глазах, глядящих на него сверху вниз?

[indent] Руку сводит дрожью от ладони к плечу, — перемазанные кровью пальцы с лёгкостью выскользнули бы, стоило лишь едва потянуть на себя, — но мальчишка не сопротивляется, — кажется, просто не может сопротивляться странности и дикости (до слова сюрреалистичность ещё немногим меньше шести веков) момента, — лишь глядит пустым затравленным взглядом, на дне которого золотистыми проблесками мелькают непонимание и настороженность.

— Кто ты? — Он замирает неподвижно, с вытянутой вперёд, мелко дрожащей рукой, будто не чувствуя, что его больше ничего не держит (будто и вправду держал лишь он сам себя, но отпустить всё равно не может).

Если бы рядом был брат, что способен заглянуть в суть вещей, он бы ответил, — но здесь лишь один из них, и, вглядываясь в это лицо, Прометей ищет, но не может найти в нём знакомых черт, лихорадочно перебирая в руках мириады песчинок-воспоминаний, смеясь утекающих сквозь пальцы, вытягивает руку чуть дальше, дотрагиваясь до растянутых в улыбке губ, словно это поможет вспомнить (или узнать?), и капли крови застывают, спекаясь в тёмно-красную шелуху обшарпанных фресок, под его прикосновением.

Оставленная в покое, царапина на лице начинает затягиваться на глазах.

[indent] Он всё ещё медлит, пытается вырваться из захлестнувшей сознание раскалённой волны, утаскивающей обратно, в грохочущую бессмыслицу, пытаясь очнуться, но времени не остаётся: грохот за спиной заставляет вздрогнуть и одёрнуть ладонь. Разгорающееся пламя пленяет взгляд расширившихся стально-серых глаз, и в этот раз он уже не может вырваться.

Ты её ещё встретишь, — бросает мальчишка через плечо, почти виновато, почти не понимая своих собственных слов, но как будто пытаясь в последний момент хоть чем-то отплатить за этот короткий проблеск, не зная, станет ли это надеждой или проклятием.

Воздух заполняется дымом, кажущимся спасением, кажущимся свежим воздухом по сравнению с кровью и ладаном, — люди, очнувшиеся от своего безумия перед лицом куда более понятного страха, с криками бегут к двери, спотыкаясь о тела мертвых и ещё живых, расталкивая друг друга, застревая в дверях.

[indent] На него больше не смотрят, — не пытаются схватить за руки или за волосы, — как не смотрят на священника, лежащего на полу с битой раной в седой голове, не смотрят на мёртвую девочку, лежащую под алтарём, словно брошенная другим испуганным ребёнком кукла. Он бросается назад в толпу, прочь от странного человека, который больше не кажется похожим на кого-то из прошлого (или из будущего?), — прошлое исчезает, растворяется в густом чадящем дыму, — добирается до неё и падает рядом, снова хватаясь за похолодевшую мёртвую руку.

Он больше не глядит на огонь.

+1

10

Под толстым слоем апатии, подобной мшистой грязи облепившей шкуру неподвижного, сдавшегося пред этой жизнью животного, зверёк начинает метаться, зажатых меж двух огней и не в силах понять, что же происходит. Нет, не то что творилось в цервки, здесь и сейчас, — эта массовая драка была проста и понятна как мир ещё на своём самом восходе.
Чуть склонив голову, Баюн наблюдает за ним как за копошащейся в траве полёвкой. Он смотрит мимо пристального взгляда пустых стальных глаз, ибо кота мало интересовала эта маленькая куколка, непростительно рано перемолотая в жерновах человеческих страстей. Там, в глубинах колодца из серого камня, за решёткой из ребёр и сосудов, он видит хищника, который ныне с осторожностью присматривался к тому, кто протянул бархатистую лапку меж костяных прутьев и тычками растормошил. И Баюн глядит прямиком в его золотистые глаза, миражём притаившихся на дне серых человеческих, глядит с насмешкой и некоторым вызовом, будто кот вальяжно расхаживающей у самой границы дозволенного. Но кот не чувствует внутри себя ни торжества, ни превосходства.
Допустим, запертый и растревоженный зверь сожрёт сам себя в своей безграничной ярости и всех поблизости заодно, удивительно покорно отдавшись новому циклу реинкарнации. А он, мелкий, скованный по всем лапам котишка останется жить, выживёт назло пытающемуся раздавить его миру и человечеству. В отличие от бессмертного напротив, он не оставляет попыток вырваться и упорно грызёт железо своих кандалов.
Но силы его тают, а машина, коей стал этот мир, оставалась неутомимой. Действительно ли будет его воля к жизни, в отличие от уставшего бессмертного напротив, такой уж осмысленной, Баюн сможет сказать лишь многим-многим позже. Мог бы и сейчас, но какая-то часть его ещё не устала противиться, хотя магия самообмана уже начала по-тихоньку крошиться, оставаясь на пальцах бесполезными блестящими разводами. Поэтому когда наконец-то озвучивается тот самый вопрос, которого Баюн ждал, он молчит.
Ведь ждать чего-то, не значит быть готовым к нему, не так ли?
Он мог со смешинкой в лукавом голосе сказать мальчишке, что он — кот, но глядя на свои потрёпанные человечьим трудом человечьи руки, не без горечи понимает, что это — неправда. Он мог взять планку повыше и гордо заявить, что он — сказочник. Умолчав, о том, что свою последнюю и единственную в этой жизни сказку рассказал женщине умирающей на дне канавы.
Мысль, что его сказки больше и гроша ломанного не стоят, оседает на языке ощутимой горечью.
Он — никто, за кем тащиться груз лишённого смысла прошлого. Но он лелеет этот груз, потому что в настоящем других ценностей у него не осталось. Зацикленные на прошлом мысли, по сути, единственное, что не позволяет ему сдасться в настоящем. Странный круговорот.

Кот чувствует как проснувшееся существо неизбежно растёт внутри своей крошечной темницы, стремится поскорее разломить клетку из костей и сосудов и вырваться наружу обжигающим вихрем, что зажарит заживо всё, что заполучит в свои по-змеиному стальные объятия. И Баюну очень не хочется находиться здесь, когда это произойдёт. Ощутив на своих губах толику огромного жара, что скрывало это хрупкое тельце, он прикрывает глаза, а открыв их вновь, больше не смотрит в чужие глаза, окончательно разрывая контакт.
Достаточно.
Сцена замирает на самом пике, стоит мальчишке шарахнуться прочь от старого кожевника и попасть под гипноз родной стихии. Кожевник же смеряет рождающийся пожар с опаской и неприязнью лесного зверя. Тот же зверь взвывает в глотке каждого опомнившегося человека и гонит их прочь, к заветному выходу, где толпа застревает пробкой в горлышке бутылки. Люди кричат, люди топчут друг друга. Люди в ужасе бегут прочь от дара, вручённого им тысячелетиями раннее. А дар остервело грызётся с изображениями мертвецов, наступая широкими лапами на атрибуты чужой веры.
Всё повторяется, в любой мелочи.
И что-то повторяется, когда кожевник вздрагивает услышав предсказание, прежде чем юный безумец бесследно растворился в потоке паникующей толпы. Он силится понять, кто же эта самая она, но он уже знает и понимание этого бьёт его током. В жилах закипает злость, старая как его истерзанная шрамами серая шкура, и будь мальчишка ещё здесь, то боги свидители, Баюн действительно свернул бы ему шею. Вместо этого он с диким рёвом разворачивается и его ладони хватают приколоченный к свете деревянный крест. Сосуды вздуваются толстыми канатыми на его руках, пока победоносно не отрывают деревяшку. Люди шарахаются в сторону от человека, чей зверь был многим опасней их собственных, больше овцам подобных. Как вода обтекает островок земли.
Крутанувшись на пятках и даже не глядя сколько голов сшиб треклятый крест, Баюн со всей злости швыряет его в витражное окно. Цветное стекло волшебно сверкает в свете языков пламени, но волшебство это недолгое и бессмысленное, как и всё это сооружение, построенное в честь божества, что молча и равнодушно глядело на эту искорку беспорядка.
Вылезая из разбитого окна, он не обращал внимания на стекло, ножами впивавшееся в его ладони и ноги. Отдалившись от горящей церкви, он замер, глядя на это светопреставление гневно и требовательно. За шумом рушащегося дерева он не слышал тонкий плеск падающих в пыль капель собственной крови. Баюн дрожал, раздражённый, словно его погладили против шерсти, причём грубо и дёрганно.
Он не просил предсказаний. Не просил заглядывать в его будущую жизнь и выудить именно то, что станет ещё одной причиной почему он сможет заснуть. Баюн проклинал бессмертного в теле безумного мальчишки за то, что тот силком дёрнул его за цепи, вытаскивая на якобу протоптанную дорогу будущего.
Глупец. Больной глупец, как и все провидцы.
Чувствуя далёкое эхо жара на своём лице, Баюн долго вздохнул, позволяя дыму оцарапать его горло. Он всё-равно сохранит этот сказ, что бы не чувствовал в его конце. Сохранит в своей бескрайней Памяти и возможно даже расскажет когда-нибудь кому-нибудь.
В будущем. В другом жизни.

+1


Вы здесь » Godless » flash » [1349 AD] fools and fires